Свидетель ухода Леонид Бородин о последних днях Василя Стуса

Пятница, 17 января 2003, 15:39
Замечательный русский писатель, главный редактор журнала "Москва" Леонид Иванович Бородин – последний, кто видел живым Василя Стуса. Выдающемуся поэту 6 января 2003 года исполнилось бы 65...

В конце августа перестроечного 1985-го Стус и Бородин волей случая и лагерного начальства оказались в одной камере участка особого режима учреждения ВС-389/36, т.е. политической зоны в селе Кучино. Это Чусовской район Пермской области. Урал. Территория неволи, "де все людською мукою взялось…".

Из книги без названия

Сейчас Леонид Иванович работает над новой книгой, пожалуй, наиважнейшей – автобиографической. Названия у нее пока нет. Пишет о всей жизни, но не в хронологической последовательности, то и дело возвращаясь в прошлое. Бородин любезно согласился начитать на диктофон фрагмент воспоминаний, где речь идет о его товарище Василе Стусе.

…Всякая добросовестная додуманная мысль о жизни способна причинить боль. Не мне принадлежит сие грустное суждение. Его высказал как-то Василь Стус – дивный украинский поэт, погибший в лагере. Год был 85-й, в стране уже началось непредвиденное, но мы заключенные лагеря особого режима, так называемые "политические рецидивисты", т.е. "неисправимые", т.е. обреченные на вымирание сроками изоляции, не знали, не верили и не надеялись. Нам было некогда верить и надеяться, мы были озабочены выживанием.

Когда в конце лета 83-го, после месячного мотания по пересылочным тюрьмам, я прибыл на знаменитый 36-й, "особый", там было всего тридцать человек. Всем за сорок и за пятьдесят. У всех один и тот же срок – десять плюс пять (это максимальный срок, на который, согласно действовавшему тогда Уголовному кодексу, могли быть осуждены лица, обвиненные в проведении "антисоветской агитации и пропаганды" -- В.К.). У всех – хронические болезни и хроническое упрямство – никто не соглашался на свободу в обмен на компромисс. Путь на свободу был до смешного прост: нужно было пообещать больше никогда не высовываться. Только и всего. Из политических я был единственный русский, остальные – украинцы, прибалты, армяне. Несколько человек сидели "за войну", один ГРУшник, перебежавший к американцам, затем добровольно вернувшийся и получивший свой "червонец" вместо высшей меры наказания.

Ныне усилиями энтузиастов наша зона превращена в музей. Посетителям рассказывают, что это была самая суровая зона с жесточайшим режимом. И правда, и неправда. Режим приемлемый, питание намного лучше, чем в мордовских лагерях, где все мы пересидели в разное время. Работа не тяжелая, нормы выполняли, обращение нормальное. Тем не менее, это была зона на умирание.

Умирать начали в начале 80-х (тут Леонид Иванович запнулся, извинился и исправил в рукописи случайное – "начали в начале" -- В.К.). Сначала Олекса Тихий, потом Валерий Марченко, потом – один за другим – двое тех, кто сидел "за войну" (этим эвфемизмом называли осужденных полицаев – В.К.), потом Юрий Литвин покончил с собой, Василь Стус. Каждый раз за несколько дней или за неделю до чьей-то смерти всю ночь выла сторожевая собака…

За исключением Юрка Литвина и Василя Стуса у каждой смерти была своя конкретная причина – болезнь. У каждого своя. Но была и общая причина – наипервейшая. Звали ее безысходность.

Что ожидало каждого из нас, приговоренного формально будто бы только к сроку заключения? Если переживешь "червонец" в клетке – ссылка в "медвежий угол" необъятной родины в окружении уголовников. Тяжелая физическая работа, на которую мы уже были неспособны. Положим и это переживем. Далее – нищета, безработица, бесправие, постоянный надзор, как правило, потеря семьи. Прежде прочего, чтобы жить, нужно было научиться не думать о будущем. И не знаю ничего более трудного для души, для воли, для ума – это вообще невозможно пресекать, переключаться, отключаться.

Зато под контролем другое: взаимоотношения с сокамерниками. Когда уже не новички, когда в возрасте, когда выяснены и запрещены к возбуждению все возможные разногласия, когда взаимоуважение построено на крепчайшем фундаменте каждой судьбой проверенной стойкости. Она, стойкость, и есть основа тюремного товарищества. И вторично то, за что стоим. Не место и не время разбираться в том. Потому украинский националист Михайло Горынь, оказавший мне помощь в труднейшие для меня минуты: и люб, и дорог, и всегда желанный гость в доме. Мы и теперь, встречаясь, не выясняем отношений, у него свое – у меня свое. Общее – зона особого режима, где нам было одинаково тяжко, и где каждый помогал друг другу эту тяжесть переносить, пережить и выжить.

 
 
И еще одно общее: не выжившие, среди них – Василь Стус. О нем особо.

Перед тем как я оказался в одной камере со Стусом, он только что закончил перевод сборника стихов Рильке. При очередном обыске у него изъяли труд почти полутора лет. Обещали вернуть, если там нет антисоветчины. Считаю, что именно с этого момента он заболел.

Заболела душа. Есть ли такие врачи, которые могли бы не лечить, угадать заболевание, когда она сначала начинает "маяться". Есть ли филолог, способный вразумительно объяснить значение этого слова. На прогулке он ходил с низко опущенной головой по диагонали прогулочного загона и повторял одни и те же слова одной и той же песни...

Мы общались с ним на украинском языке. Стус вынудил меня к тому из единственного побуждения – показать мне красоту его родного языка. С самого раннего детства поклонник украинской песни я вел с ним спор на одну-единственную тему: верлибр – унижение русского и, тем более, украинского языка, в котором бегающее ударение открывает несравненные возможности для ритма и рифмы. С запалом читал ему Богдана-Игоря Антонича – "То чи стони, то чи струни…". А он перебивал и читал того же Антонича, доказывая, что верлибр – простор для образов, что в верлибре поэзия дорастает до философии. Философия убивает поэзию – горячился я, и читал Вячеслава Иванова...

Болезнь души его однако прогрессировала. Он находился на той стадии поэтической зрелости, когда, как я мог предполагать, и как мне казалось, поэт непременно должен иметь аудиторию. Иначе само поэтическое дарование начинает как бы закольцовываться в душе и является одной из причин его маеты.

Все началось с того, что в камерах, с кем бы он не сидел, создавалась ситуация конфликтности. А нет ничего страшнее для камерного бытия, чем напряженные отношения между сокамерниками. Ситуация осложнялась еще и тем, что существовали установки "попечителей" местного гэбэ, относительно того, кто и с кем может сидеть, а кого ни в коем разе вместе соединять нельзя. Последний конфликт Стуса со своим сокамерником едва не закончился побоищем.

Мы в своей камере провели совет и поскольку ни Михайло Горынь, страдавший в то время сердечными приступами, ни Иван Кандыба, сам конфликтёр, в пару Стусу не годились, я предложил себя на роль разбивки. То есть я предложил начальству посадить меня либо со Стусом, либо с его напарником. А Стусу подыскать кого-нибудь из литовцев или армян. Местному гебисту вариант показался интересным – свести русского и украинского националистов на 8 квадратных метрах и посмотреть, что из этого получится.

Русский националист – это всего лишь штамп, сам я такой характеристики не признавал. По мне вообще сочетание русский и националист – чистейшая бессмыслица, в известном смысле принижающая смысл этих слов. Я и мне подобные были скорее "державниками", чуявшие неизбежность державной катастрофы как итога коммунистического правления, и пытавшиеся, так или иначе, воспрепятствовать национальной катастрофе. Всяк по степени своего разумения.

Столкнуть державника с националистом – таков был подлинный смысл решения оперов из местного гэбэ. Уже не помню, сколько мы просидели со Стусом, но удовольствия "шефам" не доставили. Стус прекрасно знал русскую литературу, к тому же он сумел заразить меня интересом к польскому языку и через месяц я уже без словаря читал романы, оказавшиеся в тюремной библиотеке. Нам разрешалось выписывать любую советскую прессу, мы получали почти все серьезные литературные журналы. Особенно запомнилось обсуждение романа Сергея Залыгина "После бури". Уж сколько-то было споров! Роман пошел по камерам, и было общее мнение, что залыгинский роман – самое значительное событие в литературной жизни 80-х. Как выяснилось позже, на воле роман вовсе не был замечен, что меня удивило.

Казалось бы, ну и упекли, перекрыли воздух до конца жизни, оставьте в покое. Так нет же. Откуда-то из центра требуют от местных органов систематической работы по перевоспитанию обреченных, инициативы требуют, оперативных разработок, и результаты им подавай. Не может такого быть, чтобы хоть кто-нибудь, хоть один, да не прогнулся, сопли не пустил, домой не запросился!… А местные органы – кто там? Психологи, самородки, гении оперативных интриг, знатоки человеческих душ? Да нет же, честолюбивые недоучки, понимающие свою работу с политическими рецидивистами как единственный шанс выбиться куда-нибудь там в их гебистской иерархии, положительно засветиться, получить повышение и очередное звание. А может и вовсе ничего такого, а просто удовольствие распоряжаться судьбами. Взять, к примеру, и лишить зека долгожданного свидания с родственниками. Или конфисковать письмо. Или даже просто придержать его на месяц-другой, чтобы помаялся злодей-антисоветчик, чтобы усох…

А вся беда в том, что чем отчетливее понимание собственной обреченности, тем, вопреки логике, отчаяннее цепляешься за них – за близких, своих. В том и слабость. Возможно единственная слабость. На ней и прокалываешься. А тебе тут же штырь в рану – а вы уверены, что вы нужны, что вас ждут? Да нет, конечно же, не уверен. И жена может устроиться по жизни, и дети взрослеют, и отдаляется душа. А родители, если живы, сколько еще протянут?

Так погиб Юрко Литвин. Намекнули "опекуны", что не пишет сын – потому что не хочет. А кроме сына у Литвина – больше никого, кто ждет или ждал. Сказался больным, не вышел на работу. На обед пришли сокамерники, видят лежит на шконке, укрывшись одеялом с головой. В последние дни хандрил, избегал общения. Не решились потревожить. И лишь возвращаясь в рабочую камеру, кто-то рискнул окликнуть, молчит. Подняли одеяло – заточенной ложкой зарезался. Еще был жив. Повезли, несколько операций, бесполезно – умер на операционном столе (это случилось 4 сентября 1985 года - ровно за год до дня смерти Стуса - В.К.).

И что, этот случай чему-нибудь научил "опекунов" из местного гэбэ? Ничуть. Через некоторое время – точно та же игра с Василем Стусом. Одно письмо от сына задерживают, другое… Разговорчики с намеками. А Стус на грани нервного срыва. На очередном собеседовании сорвался, каждому выдал поименно, не корректируя выражения. Словно того и ждали. В карцер.

Я видел Василя Стуса живым последний. В карцере он объявил голодовку. В следующую ночь на проходной, надрываясь, выла овчарка. Причину его смерти не знает никто...

Само? Убийство

Действительная причина смерти Василя Стуса в камере-одиночке остается тайной. По версии, высказанной одним из КГБистов - "сердце не выдержало, с кем не бывает". По мнению многих диссидентов – это было убийство. Говорят даже, что неслучайное по времени. Бывший политзаключенный, также узник Кучино Василь Овсиенко считает, что Кремлю было выгодно умертвить украинского поэта. Незадолго до смерти Нобелевский лауреат Генрих Белль выдвинул Стуса на соискание самой престижной литературной премии. Ее присуждают в конце года, и только живым. В первые дни осени 85-го Стуса не стало…

За неделю до этого Стуса под надуманным предлогом – "нарушение формы заправки постели" - упрятали в ШИЗО ("штрафной изолятор"). Единственный свидетель Леонид Бородин.

- Василь Овсиенко так это описывает: "…Бородін був внизу, на нижніх нарах, а Василь на верхніх. Так от, десь, мабуть, 27 серпня (1985 г. – В.К.) Василь взяв книжку, сперся ліктем на койку і так читав. Через вічко заглянув наглядач на прізвище Руденко. Йому не сподобалося, що Стус сперся ліктем на ліжко. Він йому зробив зауваження, мовляв, "нарушаєтє форму заправкі постелі". Стус каже: "А як треба?" -- "Поправьтє подушку, поправьтє постель". Стус це зробив, сів на стілець та й годі. І думав, що з того нічого не буде. ...П’ятнадцять днів карцеру. Якби навіть чоловік і ліг на койку в денний час, то хіба за це належиться смертна кара? А фактично так воно сталося" (цитата из документальной книги "Нецензурний Стус", Тернополь, 2002 г.).

- Нет. Просто пришли, объявили и отвели его в карцер. То, что вы сказали, бывало раньше – и мне, и ему. Это обычное дело: лежал на кровати. Так все лежали, но по закону нельзя. Если тебя надо наказать – заходят, а ты лежишь… В Кучино таких придирок было меньше, чем во Владимире. Там они другим доставали. Это – шмон. На работу идешь – раздевают, знают, что ничего у тебя нет. Просто унижают. С работы идешь – раздевают… При этом все очень вежливо – на "вы". Это была очень утонченная форма издевательства.

- Что предшествовало последнему вызову Стуса "с вещами"?

-- Ну, между нами говоря, он всех обматерил. Дело в том, что тогда произошел прокол – почтальон сказала, что письмо от сына есть. А опер КГБ говорит – никакого письма нет. В тот последний раз Стус им всем выдал, стоял у двери и страшно кричал! От бессилия и злости он становился просто яростным.

- Бывшие политзеки вспоминают, что однажды, когда Стуса вели из "ментовской" комнаты, он кричал на них: "фашисты, фашисты!".

- Да, было такое. И когда его привели и он, быть может, еще полчаса продолжал кричать. Я сидел в сторонке, а он кричал до исступления. Причем, вмешиваться было бесполезно. Потом он остановился и сам себе – ну, все, ну все…

- А как вы узнали, что Василь умер?

- Сначала слух пошел. А потом версии. Они таковыми остались и до сегодняшнего дня. Был один мент, которому мы чуть-чуть доверяли, так вот он уверял, что из камеры Стус вышел своими ногами. То есть якобы у него был сердечный приступ, но он своими ногами из камеры. Этот мент давал честное слово, что все так и было.

- Я знаком с одним из ваших бывших надзирателей, "контролеров", Иваном Кукушкиным…

- Да, помню! Мерзятина!

- Так вот, я спрашиваю Кукушкина, а что вы знаете о смерти Стуса, как он погиб? И он говорит такую фразу – "ну, он, того, короче, удавился в рабочей камере…". У нас с Василем Овсиенко, когда мы это услышали, был шок.

- Если эта версия существует, то у меня, зная характер Стуса, есть свое объяснение. Василь в карцере сразу объявил голодовку. Проходит четыре дня, приходит мент и говорит – давай ложку и миску Стуса! Я подал… Сразу отметил: значит, он снял голодовку. Вот если это правда, зная его характер, тогда он, не простив минутной слабости, мог на себя наложить руки.

- Кукушкин божится, что самоубийство произошло в рабочей камере, рядом с прогулочным двориком, – мол, Стус повесился на трубе отопления.

- Если архивы не откроют, так все это тайной и останется.

- Есть еще одна версия. Что Стус, державший голодовку, ослабел настолько, что не удержал нары, которые перед сном по команде надзирателя опускали вниз? И тяжелые, окантованные металлом, нары ударили зека по голове.

- Есть и такая версия. Мол, кто-то слышал грохот. Я не думаю, что это возможно. Ослабеть до такой степени за несколько дней голодовки нельзя. Я держал голодовку по десять дней и, как говорится, козлом бегал. Поскольку мы точно не знаем, когда наступила смерть, требование отдать ложку и миску – это могла быть и форма обмана…

Латышский националист Гуннар Астра, который в те дни работал на кухне Кучинской зоны, получил от начальства приказ подготовить трехдневную пайку хлеба. Как будто кто-то из заключенных должен был отправляться на этап. Но за хлебом так никто и не пришел… Полагают, что это была еще одна попытка оттянуть обнародование факта смерти Василя Стуса. А Овсиенко припомнил, что в ночь с четвертого на пятое сентября в коридоре барака слышалось подозрительное копошение надзирателей. По всей видимости, под покровом ночи жандармы выносили из карцера тело поэта…

***

Пять лет назад усилиями энтузиастов, историков и правозащитников, на территории и в помещениях барака "зоны смерти" создан уникальный мемориально-музейный комплекс. А ведь всего пятнадцать лет назад, до самого конца 1987 года, это был островок "Архипелага ГУЛАГ", на котором всемирно известные диссиденты, дети разных народов – от Армении до Эстонии, "карались, мучились, але не каялись".

Реклама:
Уважаемые читатели, просим соблюдать Правила комментирования
Реклама:
Главное на Украинской правде